Андрей Вознесенский. Белый свитер

К нам в 9-й «Б» 554-й школы пришел странный новенький: Тарковский Андрей Арсеньевич. Рассеянный. Волос крепкий, как конский, обрамлял бледные скулы. Он отстал на год из-за туберкулеза. Голос у него был высокий, будто пел, растягивая гласные. Я пару раз видел его ранее во дворе, мы даже однажды играли в футбол, но познакомились мы лишь в школе.

Мы с ним в классе были ближе других. Он жил в деревянном домишке, едва сводя концы с концами, на материнскую зарплату корректора. Его сестра Марина прибегала позировать мне для акварельных портретов — у нее была ренуаровская головка. Из школы нам было по дороге. Вся грязь и поэзия наших подворотен, угрюмость недетского детства, выстраданность так называемой эпохи культа, отпечатавшись в сетчатке его, стала «Зеркалом» времени, мутным и непонятным для непосвященных. Это и сделало его великим кинорежиссером века.

Эрнст Неизвестный показывал мне в своей мастерской отлитое ему надгробие в виде разорванной крестообразной фигуры.

Так вот, однажды мы во дворе стукали в одни ворота.

Воротами была бетонная стенка. На асфальте стояли лужи. Скучая по проходящей вечности, с нами играл щка _ взрослый лоб, блатной из 3-го корпуса. Во рту у него поблескивала фикса. Он уже воровал, вышел из колонии.

Его боялись. И постоянно отдавали ему мяч. Около нас остановился чужой бледный мальчик, комплексуя своей авоськой с хлебом. Именно его я потом узнал в странном новеньком нашего класса. Чужой был одет в белый свитер, крупной, грубой, наверное, домашней вязки.

«Становись на ворота», — добродушно бросил ему Шка. Фикса его вспыхнула усмешкой, он загорелся предстоящей забавой.

АНДРЕЙ ТАРКОВСКИЙ

Стоит белый свитер в воротах. Тринадцатилетний Андрей. Бей, урка дворовый, бутцей ворованной, по белому свитеру бей —

по интеллигентской породе! В одни ворота игра. За то, что напялился

белой вороной в мазутную грязь двора.

Бей белые свитера!

Мазила!

За то, что мазила, бей! Пускай простирает

Джульетта Мазина. Сдай свитер в абстрактный музей.

Бей, детство двора,

за домашнюю рвотину,

что с детства твой свет погорел,

за то, что ты знаешь широкую родину

по ласкам блатных лагерей.

Бей щечкой, бей пыром, бей хором, бей миром всех «хоров» и «отлов» зубрил, бей по непонятному ориентиру.

Не гол — человека забил, за то, что дороги в стране

развезло,

что в пьяном зачат грехе, что, мяч ожидая, вратарь назло стоит к тебе буквой «х».

С великою темью смешон поединок. Но белое пятнышко, муть, бросается в ноги, с усталых ботинок всю грязь принимая на грудь.

Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки. Дело шло к финалу.

Подошвы двор вытер о белый свитер.

— Андрюха! Борьба за тебя.

— Ты был к нам жестокий, не стал шестеркой,

не дал нам забить себя.

Да вы же убьете его, суки!

Темнеет, темнеет окрест. И бывшие белые ноги и руки летят, как андреевский крест!

Да они и правда убьют его! Я переглянулся с коре-шем _ хот понимает меня, и мы, как бы нечаянно, выбиваем мяч на проезжую часть переулка под грузовики, мячик испускает дух. Совсем стемнело.

Когда уходил он, зажавши кашель, двор понял, какой он больной. Он шел,

обернувшись к темени нашей незапятнанной белой спиной.

Андрюша,

в Париже ты вспомнишь ту жижу, в поспешной могиле чужой. Ты вспомнишь не урок —

Щипок-переулок. А вдруг прилетишь домой!

Прости, если поздно. Лежи, если рано.

Не знаем твоих тревог.

Пока ж над страной трепещут экраны,

как распятый

твой свитерок.