Михаил Ромадин. В зоне «Соляриса»

Москва 1960-х. Мы недавно познакомились с Тарковским. Он снял уже «Иваново детство» и стал знаменит. Но слава не приносила денег. То время вспоминается вообще временем поголовного безденежья. Выработался даже специфический, безденежный, но не лишенный особого шика стиль одежды, который мы называли «дезертир». Это — телогрейки, плащи «для горячего цеха», бушлаты, которые по очень низкой цене покупались в магазине «Спецодежда», в Военторге или на Даниловском рынке.

Не хватало только джинсов, замену которым найти не удавалось. Даже много позднее на съемочной площадке «Соляриса» все ассистенты оператора и осветители работали в настоящих американских джинсах, а мы с Тарковским — в польских суррогатах.

Мы с женой в то время снимали комнаты в «коммуналках», часто переезжая с места на место. То наше жилище — курятник под Москвой в Перловке, где в сарае вместо кровати был сеновал. В курятнике ночевали куры, а за дверью яростный петух при любой встрече бросался в атаку, пытаясь выклевать глаза. Когда хозяйка зарезала петуха, я написал его портрет в стиле французской школы, ведь в то время в Сокольниках проходила французская выставка, где мы впервые увидели живопись Манесье, Базэна и Дюбуффе.

В другой раз мы снимали комнату в центре Москвы, которую друзья называли «тир» или «пенал». Это — бывший коридор, длинный и узкий, с одним окном на торцевой стене и мраморным подоконником, на котором я рисовал эскизы.

Здесь, в «пенале», Тарковский впервые и посетил нас. Он пришел не один — его привел Андрон Кончаловский, чтобы показать ему мою новую картину, «Горящий эле-чек», написанную только что в Киргизии. Пришли также оператор Вадим Юсов и поэт Высоцкий.

Пели песни, пили пиво, усевшись на пол и опершись ногами в противоположную стену коридора. Не помню точно, но мне кажется, что именно в этот раз Андрей предложил мне работать с ним на «Солярисе».

О картине «Горящий элечек» позднее Андрей напишет статью, которая выйдет в свет только двадцать лет спустя. Насколько я знаю, это была единственная статья Тарковского о живописи, но, несмотря на это, живопись оказала влияние на эстетику его фильмов.

С тех пор он стал часто приходить к нам, крайне редко приглашая к себе домой. Впервые в доме Андрея мы оказались только после премьеры «Андрея Рублева». Это была небольшая квартира напротив Курского вокзала.

В центре комнаты — детский манеж, наполненный книгами, в углу — раскладушка, в другом — стол с кухонными табуретками. Через всю стену — долбленый зигзаг. «Это скрытую проводку искали», — пояснил Андрей. В пол-литровых банках — премьерные цветы. Вот и вся «обстановка».

Каждый раз, когда Андрей приходил к нам домой, я перед ним выкладывал горы книг — монографий о художниках.

Мы наконец переехали в свою собственную квартиру. Мебель сколочена собственноручно из подрамников и досок, найденных во дворе, на стенах — работы моих друзей художников и мои собственные. Из-за отсутствия чистых холстов новый сюжет прямо записывался на старом, потому холст имел толстое нагромождение красок.

Монографии об искусстве ценились очень высоко, ведь выставки живописи были малочисленны и книги были зачастую единственной информацией о том, что происходит в мире.

В детстве в наших музеях я видел почти исключительно картины передвижников, ведь живопись иных направлений томилась в запасниках, а в Пушкинском музее расположилась постоянно действующая выставка подарков товарищу Сталину.

После смерти Сталина Пушкинский музей открылся заново — выставкой французской живописи, которую назвали «Импрессионисты», хотя на ней экспонировались также и Курбе, и Коро, и барбизонцы — каждого художника по одной работе. Отец смог взять меня на открытие этой выставки, мне было тогда лет тринадцать-четырнадцать. Прямо у входа меня подхватила толпа и стремительно пронесла по залам к выходу. Из-за плеч и спин мелькали фрагменты «Стогов» Моне и «Круга заключенных» Ван Гога. Раздавались неистовые выпады поборников реализма против «формалистического» искусства.

Прошло время, что-то исправилось, но по-прежнему в запасниках Пушкинского, Русского музея и Третьяковки томились великие эксперименты живописи XX века. Выставки современного западного искусства были единичны. Культурный голод продолжался.

Каждая новая монография об Иерониме Босхе или Паоло Учелло ценилась очень высоко.

Купить новый квадратный томик издательства «Ски-ра» было большим счастьем, а если случалось достать книгу Рене Магрита или Сальвадора Дали, то это становилось известным в нашем кругу в Москве. Каждая новая книга тщательно рассматривалась, а затем репродукции поочередно закрывались листом бумаги с полутора-сантиметровым отверстием посередине, и художник отгадывался «по мазку». Андрей очень любил играть в эту игру.

Тарковский учился в художественной школе, что была в 50-е годы в Чудовском переулке, где позднее у тех же педагогов учился и я. Профессию живописца он считал счастливой, потому что только в ней художник единолично делает свое произведение в мастерской, а не связан с киностудией, издательством или концертным залом.

Интерес Андрея к живописи был достаточно широк: это и русская икона, и Брейгель, и Леонардо да Винчи — вплоть до живописи Сальвадора Дали и карикатур Соли Стейнберга. Предпочтение отдавал классическим традициям перед романтическими. В современном искусстве более всего любил тех художников, которые в своем творчестве как бы ведут диалог со старыми мастерами,— Сальвадора Дали, Рене Магрита, Генри Мура и Джакометти.

Тарковский опасался проводить параллели между видами искусства, старался обособить язык кино, не признавая вторичность этого языка ни перед живописью, ни перед литературой. Он очень не любил термин «поэтическое кино», которым критики окрестили его ранние фильмы.

В этом основное отличие и противопоставление эстетики Тарковского кинематографу Пазолини, который возводит язык кино к литературе, к письменности с ее синтаксисом, семиотикой и т.д. В еще большей степени Тарковский противопоставлял свои фильмы фильмам Феллини, где кадр выстраивается наподобие живописной картины. Что получится, если вместо персонажа, написанного художником на холсте, мы видим живого актера? Это — суррогат живописи, «живые картины».

Когда мы с Тарковским и оператором Юсовым только приступили к работе над фильмом «Солярис», нам удалось увидеть новый фильм — «Космическая Одиссея» Стэнли Кубрика. Захотелось сделать что-то прямо противоположное. Ведь каждый кадр «Одиссеи» — это иллюстрация из научно-популярного журнала, то есть то же изобразительное искусство, прямо перенесенное в кино, к тому же не лучшего качества. Тарковский находил не прямые, а более отдаленные связи живописи и кино. Для фильма «Солярис» он предложил создать атмосферу, подобную картине художника раннего итальянского Возрождения Витторе Карпаччо. На картине — набережная Венеции, корабли, на переднем плане — много народу. Но самое главное то, что все персонажи погружены внутрь себя, не смотрят ни друг на друга, ни на пейзаж, никак не взаимодействуют друг с другом. Появляется странная «метафизическая» атмосфера ин-коммуникабельности. В фильме для создания эквивалента ей используется прием остранения. По ходу действия фильма космонавт (актер Д. Банионис) прощается с Землей — дождь падает на него, а он никак не должен, по замыслу режиссера, на это реагировать. Но Банионис поежился. «Загублен кадр, как жаль!» — сказал Андрей. Это только один небольшой пример воздействия живописи на киноязык Тарковского. Образ, рожденный в живописи, должен был претерпевать сильные метаморфозы, прежде чем стать образом фильма.

Что нам помогало в работе над фильмом? Во-первых, несколько лет дружбы, почти ежедневного общения в годы, предшествующие нашей совместной работе. (Позднее наши дороги разошлись.) Мы понимали друг друга с полуслова, нам не нужно было тратить время на долгое объяснение.

Во-вторых, объединяла нас нелюбовь к научной фантастике вообще. Почему же Андрей взялся экранизировать именно «Солярис», научно-фантастический роман Станислава Лема?

Тарковский был полон идей, мечтал экранизировать «Подросток» Достоевского, фильм о дезертире. Но его походы с этими предложениями в Госкино не получили никакой поддержки. Поэтому все наши представления о наших будущих фильмах вылились в разговоры в пустой московской квартире. Как жаль, что не было магнитофона, чтобы записать планы будущих, так никогда и не снятых фильмов, с подробностями мизансцен, с удивительными находками.

— А представляешь себе, как хорошо бы снять в кино все, что известно о Сталине? Какой возник бы образ тирана? — говорил Андрей. Но идеи Тарковского отклонялись одна за другой, и только к фантастике отношение было как к жанру не очень серьезному, рассчитанному, скорее, для юношества.

Вот это можно доверить и Тарковскому.

Была и вторая причина выбора «Соляриса» для экранизации — тема ностальгии, которая присутствует в романе.

Вся наша работа над фильмом превратилась в борьбу с жанром, попытку заземлить роман.

Тарковский написал новый режиссерский сценарий, где действие на две трети происходит на Земле, где космическое путешествие — только эпизод фильма. Эта идея вызвала резкое сопротивление Станислава Лема. Был выбор — бросить вообще картину или согласиться с основной канвой романа.

Тогда я предложил перенести кусок Земли в космос, создать космическую станцию как знакомую московскую квартиру: комнаты с квадратными углами, книжными шкафами. Вместо иллюминаторов — окна с форточками, а за форточками — сосульки. Эта идея была неприемлема для Тарковского и Юсова, опасавшихся комического эффекта, который возник бы в этом случае. Какой-то отголосок этой идеи, правда, сохранен в интерьере библиотеки, месте на станции, где присутствует атмосфера Земли.

Тема ностальгии всегда интересовала Андрея, она — почти во всех его фильмах. В одном случае это ностальгия по дому, в другом — по родине, в «Солярисе» — ностальгия по земной цивилизации вообще.

В романе Лема герои прилетают на планету Солярис, которая есть не что иное, как огромное живое существо — Океан. Океан сам ищет контакта с прилетевшими космонавтами. Для этой цели он материализует подсознание космонавтов, воспроизводит двойников, фантомы их снов, бредовых идей.

Ностальгия по Земле у Тарковского находит решение в материализации Океаном объектов земной культуры: длинный бездушный железный коридор на станции, в глубине появляется фигура святого Себастьяна с картины Антонелло да Мессина, на заднем плане развешаны ковры, как в картине, летят стрелы, образ разрушается.

К моему сожалению, Андрей сам в дальнейшем отказался от этого эпизода, «цитирующего» живопись, ибо эпизод этот вступал в противоречие с его концепцией проблемы о «киноязыке». Язык «живой картины» для него неприемлем. Но, понимая, что без живописи тут не обойтись, он снимает эпизод в библиотеке с как бы реально существующей на станции картиной Питера Брейгеля Старшего «Зима» — эпизод ностальгии существует теперь в рамках эстетики режиссера.

В каждом фильме Тарковского есть эпизод с обязательным присутствием живописи, с помощью которой выражается идея всего фильма.

В «Ивановом детстве» это «Апокалипсис» Дюрера, в «Андрее Рублеве» — иконы и фрески самого Рублева, единственный эпизод в цвете. В «Солярисе» — картина Брейгеля, в «Ностальгии» — картина Пьеро делла Фран-ческо. В последнем его фильме, «Жертвоприношение», — картина Леонардо и русские иконы.

Так образ фильма, во многом навеянный живописью, затем преображенный режиссером в язык кино, снова возвращается на экран в своем первозданном виде — в виде живописной картины.